Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вы написали это! – сказал он, пристально глядя мне прямо в глаза. – Должно быть, это для вас послужило большим облегчением!
Я ничего не сказал.
Он прочитал молча; потом положил журнал и опять посмотрел на меня с испытующим странным выражением.
– Многие человеческие существа так устроены, – проговорил он, – что если б они были с Ноем в ковчеге, они бы застрелили голубя, принесшего оливковую ветвь, едва он показался бы над водой. Вы из этого типа, Джеффри.
– Я не понимаю вашего сравнения, – пробормотал я.
– Не понимаете; какое зло вам сделала эта Мэвис Клер? Ваши положения совершенно различны. Вы – миллионер, она – труженица и зависит от своего литературного успеха, и вы, катаясь в богатстве, стараетесь лишить ее средства к существованию. Делает ли это вам честь? Она приобрела славу только благодаря своему уму и энергии. И даже, если вам не нравится ее книга, нужно ли оскорблять ее лично, как вы сделали в этой статье? Вы ее не знаете, вы никогда ее не видели…
– Я ненавижу женщин, которые пишут! – возразил я пылко.
– Почему? Потому, что они в состоянии жить независимо? Вы бы хотели, чтоб они все были рабами алчности или комфорта мужчины? Дорогой Джеффри, вы неблагоразумны. Если вы признаете, что завидуете славе этой женщины и оспариваете ее у нее, то я могу понять вашу досаду, так как зависть способна заставить убить своего ближнего или кинжалом или пером.
Я молчал.
– Разве эта книга плоха, как вы ее представили? – спросил он.
– Может быть, другие восторгаются ею, но я не восторгаюсь.
Это была ложь, и, конечно, он знал, что это была ложь!
Произведение Мэвис Клер возбудило во мне страшную зависть; сам факт, что леди Сибилла прочла ее книгу прежде, чем она подумала взглянуть на мою, усилил горечь моих чувств.
– Хорошо, – наконец сказал Риманец с улыбкой, окончив чтение моего памфлета, – все, что я могу сказать, Джеффри, это то, что ваши нападки ничуть не тронут Мэвис Клер. Вы зашли слишком далеко, мой друг! Публика только воскликнет: «Какой стыд!» – и еще более станет превозносить ее труд. А что касается ее самой – она имеет веселый нрав и только рассмеется. Вы должны как-нибудь ее увидеть.
– Я не желаю ее видеть, – выпалил я.
– Так. Но, живя в Виллосмирском замке, вряд ли вам удастся избегнуть встречи с нею.
– Нет необходимости знакомиться со всеми, кто живет по соседству, – заметил я надменно.
Лючио расхохотался.
– Как хорошо вы поддерживаете гордость своего богатства, Джеффри! – сказал он. – Для бедняка из плохоньких писателей, еще недавно затруднявшегося достать соверен, как великолепно вы подражаете манерам природных богачей! Меня изумляют люди, кичащиеся своим богатством перед лицом своих ближних и поступающие так, как будто бы они могли подкупить смерть и за деньги приобрести расположение Творца! Какая бесподобная дерзость! Вот я, хотя колоссально богат, но так странно устроен, что не могу носить банковские билеты на своем лице. Я претендую на разум столько же, сколько на золото, и иногда, знаете ли, в моих путешествиях вокруг света я удостаивался быть принятым за совершенного бедняка! Вам же никогда этого не удастся. Вы богаты и выглядите таковым.
– А вы, – вдруг прервал я его с горячностью, – знаете ли, как вы выглядите? Вы утверждаете, что богатство написано на моем лице. Знаете ли вы, что выражает каждый ваш взгляд и жест?
– Не имею понятия! – сказал он, улыбаясь.
– Презрение ко всем нам! Неимоверное презрение. Даже ко мне, кого вы называете своим другом. Я говорю вам правду, Лючио, бывают минуты, когда, несмотря на нашу задушевность, я чувствую, что вы презираете меня. Вы необыкновенная личность, одаренная необыкновенными талантами, однако вы не должны ожидать от всех людей такого самообладания и равнодушия к человеческим страстям, как у вас самого.
Он бросил на меня быстрый взгляд.
– Ожидать! – повторил он. – Мой друг, я ровно ничего не жду от людей. Напротив, они, по крайней мере, то, кого я знаю, ожидают всего от меня. Что же касается моего «презрения» к вам, разве я вам не говорил, что восхищаюсь вами? Серьезно! Положительно есть нечто достойное изумления в блистательном прогрессе вашей славы и быстром общественном успехе.
– Моя слава! – повторил я с горечью. – Каким способом я достиг ее? Стоит ли она чего-нибудь?
– Не в том дело, – повторил он с легкой улыбкой. – Как должно быть неприятно вам иметь эти подагрические уколы совести, Джеффри! В наше время, в сущности, нет славы, потому что нет классической славы, сильной в своем спокойном старосветском достоинстве: теперь она – лишь шумливая, кричащая гласность. Но ваша слава, такая, как она есть, вполне закончена с коммерческой точки зрения, с которой теперь все смотрят на все. Вы должны убедиться, что в наше время никто не работает бескорыстно: каким бы чистым не казалось на земле доброе дело, свое "я" лежит в его основании. Стоит признать этот факт, и вы увидите, что ничего не может быть прямее и честнее того способа, каким вы получили свою славу. Вы не купили неподкупную британскую прессу. Вы не могли этого сделать: это невозможно, потому что она чиста и гордится своими уважаемыми принципами. Нет ни одной английской газеты, которая бы приняла чек за помещение статьи или заметки, – ни одной!
Его глаза весело сверкали, и он продолжал:
– Нет, только иностранная пресса испорчена: так говорит британская пресса. Джон Булль смотрит, пораженный ужасом, на журналистов, которые, доведенные до крайней нищеты, станут кого-нибудь или что-нибудь бранить или превозносить для лишнего заработка. Благодарение Богу, он не имеет таких журналистов! У него в прессе все люди – сама честность и прямота, и они охотнее согласятся существовать на один фунт стерлингов в неделю, нежели взять десять за случайную работу, «чтоб одолжить приятеля». Знаете ли, Джеффри, когда наступит День Суда, кто будут первыми святыми, которые поднимутся на небо при звуке труб?
Я покачал головой, не то обидясь, не то забавляясь.
– Все английские (не иностранные) издатели и журналисты! – сказал Лючио с благочестивым видом. – А почему? Потому что они так добры, так справедливы, так бескорыстны! Их иностранные собратья будут, конечно, осуждены на вечную пляску с дьяволами, а британские пойдут по золотым улицам. Уверяю вас, что я смотрю на британскую журналистику, как на благороднейший пример неподкупности; она близко подходит к духовенству, представителям добродетели и трех евангельских советов – добровольной бедности, целомудрия и послушания!
Насмешка сквозила в его блестящих, как сталь, глазах.
– Утешьтесь, Джеффри! – продолжал он, – ваша слава честно достигнута. Вы только через меня сблизились с одним критиком, который пишет приблизительно в двадцати газетах и имеет влияние на других, пишущих в других двадцати; этот критик, будучи натурой благородной (все критики – благородные натуры), имеет «общество» для вспоможения нуждающемся авторам (весьма благородная цель), и для доброго дела я, из чувства благотворительности, подписал пятьсот фунтов стерлингов. Тронутый моим великодушием (особенно тем, что я не спросил о судьбе 500 фунтов), Мэквин сделал мне «одолжение» в маленьком деле. Издатели газет, где он пишет, считают его умной и талантливой личностью; они ничего не знают ни о благотворительности, ни об опеке, да и нет необходимости им это знать. Все это, в сущности, весьма разумная деловая система; только аналитики, как вы, терзающие себя, станут думать о таком вздоре во второй раз.